Рассказ для женщины"Не грусти хвост держи веселей и пистолетом"!

За эти дни, что Павлик не видел отца, тот еще больше похудел и осунулся, в его небольшой каштановой бородке будто прибавилось седины. Но глубоко запавшие глаза смотрели уверенно, с надеждой и радостью, словно где-то невдалеке видели конец несчастий.

За спиной у Ивана Сергеевича на двух веревочках висел узел, а в руках он держал инструменты, назначения которых Павлик тогда еще не знал,— эккер в маленьком желтом ящике, тренога к нему, стальная мерная лента и деревянная вилка для измерения толщины дерева.

Всего этого в первый момент Павлик, ослепленный радостью, не разглядел. Взвизгнув, плохо видя сквозь сразу брызнувшие слезы, он бросился к отцу, обхватил его шею обеими руками, уткнулся лицом в грудь и заплакал.

—           Постой. Ты меня опрокинешь, сын,— с усталой улыбкой сказал Иван Сергеевич, ощупью ставя к стене инструменты.— Что с тобой?

—           Это он с радости, Ванюша,— отозвалась бабушка, стоя на пороге.— Он ведь за тобой следом бегал, да заблудился... не догнал...

Она стояла на пороге, держась рукой за дверной косяк, и с доброй улыбкой смотрела на сына к внука.

—           Ну, проходи, проходи. От лесничества шел?

—           Да.

—           Не ближний край! Пашенька, да погоди ты, глупый. Дай вздохнуть отцу — ишь он сколько верст отшагал...

Павлик на секунду оторвался от отца, быстро и благодарно взглянул ему в лицо и снова прижался к его груди. Как, какими словами мог рассказать он отцу о своем одиночестве, о своей тоске? И если рассказать, разве поймет: взрослые так часто ничего не понимают! И он снова судорожно прижался к отцу, не стараясь удержать слез. Иван Сергеевич взял сына за плечи, повернул, подтолкнул впереди себя, и они вместе вошли в кухню.

—           Успокойся, малыш. Ничего плохого ведь не случилось. Ты думаешь, я обманул тебя тогда? Нет! Если бы ты не спал, мы бы с тобой быстро договорились, я в этом уверен... Ты же у меня умный, мужественный...

Ну, довольно, не девочка!

И Павлик утих. Сияющими глазами следил он за тем, как отец, пройдя к столу, тяжело повел затекшими плечами и, сняв узел, положил на стол.

—           Что это, Ванюша? — спросила бабушка.

—           Паек, мама. Взяли меня на работу в лесничество. Временно, правда...

—           Да и вся-то наша жизнь временная,— чрезвычайно обрадованная, с готовностью подхватила бабушка.— Все мы на земле временные. И на том спасибо. Дед наш тоже какой паек принес — прямо чудо! И мука белая, и молоко вроде сметаны, густое и сладкое, и другое что... американы, слышь, помогают...

—           Ну и у меня, наверно, такой же паек,— развязывая узел, ответил Иван Сергеевич.— Теперь ты, малыш, поправишься... Не горюй!

Что-то громко стукнуло у дверей, и все разом обернулись. На пороге стоял дед Сергей, на полу у двери лежал брошенный им топор.

—           Иудин хлеб принес?! — почти с ненавистью, блестя белками глаз, спросил он Ивана Сергеевича.

—           Почему Иудин? — не сразу и растерянно переспросил тот.— Вы же, тятя, такой же хлеб...

—           Такой! Врешь, не такой! — перебил дед, швыряя в угол картуз.— Я за то получил, что лес тридцать лет храню! А ты за то, что изничтожать его хочешь! Продажник!

Иван Сергеевич стоял у стола, опустив голову.

—           Не понимаете вы, тятя,— глухо сказал он, вскидывая на секунду внимательные, похолодевшие глаза.— Ничего не понимаете!

—           Я понимаю то,— гневно закричал старик,— что

я этот лес всю свою жизнь, как дитя, блюл, я за него, может быть, тыщи людей изобидел, вся моя жизнь в этот лес втоптана! А ты приехал, тебя куском поманили, и ты — не то лес, отца с матерью готов продать! — Дед наклонился, поднял топор, зачем-то пощупал лезвие и снова швырнул топор на пол.— Непомнящий родства — вот кто ты есть!

Иван Сергеевич поднял голову, сделал шаг к отцу.

—           Напрасно вы так, тятя,— мягко сказал он.— Я все помню. И мне этот лес дорог, наверно, не меньше, чем вам...


—           Молчи! — закричал старик, и лицо его перекосилось.

Павлик со страхом смотрел на деда,— казалось, тот каждую секунду может броситься на Ивана Сергеевича и ударить, избить его. А то еще топор схватит... Светлые глаза старика горели холодным, злым пламенем, лицо покраснело, одна щека нервно дергалась.

Тяжелое молчание. Иван Сергеевич стоял, нерешительно теребя веревочки узелка с пайком, бабушка Настя, с пылающими то ли от болезни, то ли от волнения щеками, молча ждала, с осуждением и в то же время с жалостью глядя на деда, готовая вступиться за сына. Павлик, прижавшись к стене, не сводил глаз с разбушевавшегося старика.

Дед рывком снял с плеча свою старенькую берданку, повесил на деревянный штырь у входа, постоял несколько секунд молча, словно стараясь унять охватившее его волнение. Затем подошел почти вплотную к Ивану Сергеевичу и, не глядя на него, глухим, вздрагивающим голосом сказал:


—           Откажись, Иван.

—           От чего отказаться, тятя?

—           Лесосеки нарезать откажись.— Дед поднял глаза и в упор посмотрел на сына.— Ты откажешься, другой откажется, мужики лес рубить откажутся... Чего они тогда сделают?

Бабушка зло рассмеялась.

—           Мужики откажутся? Как же! Я вчера в Подлесном была — только и ждут, только и разговоров. Пилы да топоры точат — аж звон по селу стоит, ровно в престольный праздник! Так они и откажутся. Спят и видят пайки эти, Американские. Дед посмотрел на нее с злобным недоверием, щека у него снова задергалась.

—           Врешь! Я сам к ним пойду... Я им такие слова выскажу... Да как же это возможно — на такой лес топор подымать? А? Это же... это...

Не договорив, он посмотрел на всех по очереди злыми растерянными глазами, но что-то остановило его. Глядя на свои запыленные лапти, перебирая пальцами правой руки реденькие прядки бороды, он спросил Ивана Сергеевича:

—           Когда валить станут?

—           Не знаю... Мне поручено сделать перечет во всех кварталах массива.

Дед подумал, пожевал губами и вдруг снова взорвался :

—           Не будет этого! Не дам! Не дам такое добро губить!

Несколько секунд в кухне было тихо. Павлик слышал, как позевывает во дворе Пятнаш, кудахчут куры.

—           Слушайте, тятя,— тише, но тверже сказал Иван

Сергеевич.— Я сейчас два раза прошел по селу. Половина изб забита — все перемерли. И в каждой избе ждут смерти... Неужели же человеческие жизни дешевле леса?

Старик молчал.

—           Ведь Советская власть потому и продает американцам лес, чтобы спасти людей — кого еще можно спасти. Лес вырастет снова.

—           Такой?! — закричал дед Сергей.— Да такой лес  тыщи лет растить надо! Ты! Ты же лесную училищу кончал, ты должен знать! Сруби лес — и вот она тебе, пустыня. Как в Подлесное идти, видел землю? Овраги, словно змеюки, на какие версты вытянулись, грызут землю! Глянешь, дна не видать, как могила бескрайняя... Сруби этот лес, и тут то же будет! Ни красоты, ни радости, ни урожаю! Эх, ты!—И опять повторил полюбившееся слово: — Продажники все вы! Только бы брюхо набить.

И пошел к двери.

—           Отец,— робко остановила его бабушка.— Ваня-то ведь правду говорит. Скоро все село на мазарки переселится. И Маша вон... А тут как-никак паек, хлеб...

Глядишь — и спасутся которые. А?

 

Дед Сергей ничего не ответил, только посмотрел на жену уничтожающим взглядом и пошел к двери. Сняв со штыря берданку, он было закинул ее себе за плечо, но вдруг задумался над чем-то и, помедлив, снова повесил берданку на место.

— Вот поглядите еще! — неясно кому погрозил он и, легко ступая, спустился с крыльца.

Весь следующий день Павлик провел с отцом в лесу.

Когда он впервые услышал слово «перечет», он, конечно, не понимал, что оно значит.

Лес представлялся ему таким необъятным, что он и думать не мог, что каждое дерево в этом лесу может быть измерено и учтено. А оказывается, такую работу в лесу делали, и не один раз за его долгую жизнь, делали для того, чтобы определить запасы древесины в каждом квартале, чтобы определить полноту и бонитет насаждений, чтобы установить необходимость санитарных и прореживающих рубок.

Ивану Сергеевичу в его работе помогал лесник, или, как здесь его называли, «полещик», сосед деда Сергея по кордону, отец Андрейки и Иры. Звали его Василием Поликарповичем. Хмурый, нелюдимый, неразговорчивый мужчина с такими же рыжими, как у его жены, волосами, давно не стриженными, желтыми косичками закрывавшими шею, с рыженькими мягкими усиками, с рыжеватыми же кошачьими глазами, все время смотревшими куда-то в сторону или в землю,— они как будто отыскивали что-то.

Василий Поликарпович раздвижной деревянной вилкой измерял толщину дуба на высоте груди, гово-рил, сколько вершков диаметр ствола, а Иван Сергеевич ставил в своей записной книжке точку. Потом точки соединялись линиями, и получались маленькие квадратики, пересеченные из угла в угол еще двумя линиями.

—           Пап, а зачем это? — спросил Павлик, заглядывая из-под руки отца в ведомость.

—           Так легче считать, малыш.

 

Перечет начали с самых удаленных от кордона кварталов объезда, поэтому обедали в лесу. Павлик и Иван Сергеевич съели по лепешке и огурцу, которые им дала с собой бабушка, и запили родниковой водой. Василий Поликарпович обедал отдельно, на другой стороне родничка. Поев, он лег на спину и стал смотреть в небо; скоро послышался храп.

Павлик спать не мог. Он лежал рядом с отцом, всматриваясь в чуть шевелящуюся листву, следя за тем, как плещутся солнечные лучи, пробиваясь сквозь зеленый живой потолок, следя за полетом бабочек, изредка залетавших в чащу с недалекой поляны.

—           Пап! А я все-таки не понимаю,— сказал Павлик, поворачиваясь к отцу.

—           Чего не понимаешь, малыш?

— Зачем рубить лес? Ведь жалко!

—           Конечно, жалко.

—           Тогда зачем же?

Отец помолчал, сворачивая папиросу.

—           Но ты же сам видел, сколько людей голодает. И даже умирают от голода.

—           Так вот и дать бы им эти пайки, пусть не умирают. А зачем же лес? Я понимаю дедушку Сергея...

— Эх, малыш, малыш! У дедушки Сергея столько же понимания, сколько и у тебя... Такой же он ребенок.— И, почиркав зажигалкой, глубоко затянувшись, отец сердито, почти зло сказал: — За пайки тоже платить надо. Вот и платим.

—           Лесом?

—           Да.

—           Кому?

—           Америке, сынок...

Потом долго лежали молча. Чуть слышно звенела вода в родничке, словно кто-то невидимый осторожно касался пальцами нежных струн. Низко над лицом Павлика покачивалась от его дыхания веточка орешника — зубчатые шершавые листочки. На нижнем суку дуба мелькнуло что-то огненно-рыжее; всмотревшись, Павлик разглядел белочку, она с любопытством поглядывала вниз, остро блестя бусинками глаз.

—           Пап! А как ты думаешь, дедушка куда пошел?

—           Не знаю, малыш. Видимо, в Подлесное. Только зря это...

—           Не послушают?


—           Наверно.— Иван Сергеевич тяжело вздохнул.— Давай, малыш, подремлем...

Но Павлику не хотелось дремать. Закинув за голову руки, он лежал и смотрел вверх. Мысли мешались, путались. То ему становилось жалко лес, то он вспоминал телегу без лошади — в нее впрягались несколько мужиков и с негромким, сиплым покрикиванием «а ну, дружно» пытались сдвинуть ее с места. А на телеге стоял гроб, и даже не гроб, а прямоугольный ящик, и в нем лежал кто-то, кого Павлик не знал, но кто тоже, наверно, умер от голода. И Павлику становилось жалко людей, всех этих несчастных, худых, изможденных, которых он встретил за последний месяц. Вспоминались ему загорелые оборванные мальчишки, которые с звериной яростью дрались на пристани за корку арбуза, муж бабушкиной сестры, который не падал только потому, что подпирался палочкой, татарин Шакир с его «Мариам ни нада помирает, ни нада»... Теперь у многих будут пайки, и у Шакира, может быть, тоже, и тогда его Мариамка не умрет с голоду. Может быть, это так и нужно — рубить лес?

Он и сам не заметил, как сонная дремота овладела им. Мысли пропадали, а на их место приходили картины жизни, мысли как бы оживали, приобретали плоть и кровь, становились видимыми, ощутимыми. И Шакир, о котором только что думалось, вдруг подошел к Павлику и, измученно улыбаясь, сказал голосом отца: «Вставай, малыш...»

На кордон они вернулись поздно, уже в сумерки. Огромный костер, казалось, догорал за лесом; там, где садилось солнце, багровый отблеск этого огня ложился на лица и руки людей, нестерпимо горел в стеклах окон, стволы берез на опушке были окровавлены им.



—           Завтра пораньше пойдем, Василий Поликарпович,— сказал Иван Сергеевич, прощаясь с полещиком.


—           А торопиться куда? — буркнул тот, уходя.— Радости не больно много...

Дед Сергей домой все еще не приходил. Собирая на стол ужинать, бабушка была молчаливая и хмурая —« беспокоилась, ждала.

И ночью, лежа на лавке рядом с кроватью Павлика, она поминутно вздыхала, ворочаясь   с   боку   на   бок, вставала пить.

—           Ты опять больная, бабуся? — спросил Павлик.

—           Нет, Пашенька... Так чуток тяжесть в грудях осталась... Все прошло.

—           Ты из-за дедушки?

—           Не сплю-то? — Бабушка помолчала.— Да, может быть, и из-за него тоже... Чего пошел? Да еще без берданки. Уж больно его на селе не любят... Поди-ка, там ни одного человека не осталось, кого бы не изобидел... Он ведь как говорит: «Ежели одному позволю, стало быть, и другому надо позволить». Он даже родных по начальству доставлял, ежели в лесу ловил. Вот он какой... Ты на него, Пашенька, зла не имей, ему тут трудней всех...

Вокруг кордона бегал Пятнаш, изредка доносился его негромкий и как бы вопросительный лай. Шуршали за печкой тараканы, блестело посеребренное лунным светом стекло окна.

Когда Павлик проснулся, отец уже ушел на работу. Павлик не очень об этом пожалел: вчерашний день показался ему длинным и скучным. Умывшись у колодца холодной водой, погладив уже привязанного на цепь Пятнаша, Павлик вернулся в дом, где бабушка собирала на стол еду.

—           Слава богу,— негромко сказала она Павлику и показала глазами на деревянный штырь у двери.— Видишь? Берданки нету. Значит, как мы с тобой уснули, заходил, берданку взял. Стало быть, на пасеке теперь...— И, странно просветлев лицом, улыбнулась

Павлику: — А знаешь чего? Давай-ка сходим на пасеку, навестим его. Чай, не убьет он нас. А?

К этому   времени   Павлик   уже   знал,   что   такое пасека. «Пчелиная деревня» —как, посмеиваясь и хихикая, объяснила ему Ира. Вместе с детьми лесника он два раза проходил мимо, внутренне сжимаясь, боясь встречи с дедом и в то же время с любопытством вглядываясь в необычные предметы, как будто сошедшие со страниц сказки.

Его не удивило, что пасека была обнесена высоким жердевым забором, его поразили белые, серые и шафранно-желтые черепа, насаженные почти на все колья забора и страшно скалившие на проходящих уцелевшие зубы. Здесь были черепа лошадей, коров, коз и еще каких-то животных,— большие и маленькие, они, казалось, настороженно следили пустыми глазницами за каждым шагом проходивших мимо людей. «А зачем?» — шепотом спросил Павлик, когда увидел их первый раз. «А чтобы ты боялся!» — засмеялась Ира.

За оградой стояли самодельные, долбленые ульи, похожие на высокие пни, а в косогоре виднелась землянка — она называлась «омшаник», где и жил почти все лето дед Сергей и где зимовали пчелы. Перед дверью омшаника, под низеньким навесом, кто-то врыл в землю самодельный стол и рядом — скамью. На столе стояла деревянная бадейка и лежал какой-то странный предмет;   потом Павлик узнал, что это дымарь...

Бабушка убралась по хозяйству, спустила Пятнаша с цепи.

—           Пошли, милый,— сказала она, взяв Павлика за

руку.— Может, занедужилось ему. Да и про Машу

спросим: как она там, жива ли?

С бабушкой Павлик не боялся идти к деду — он с уважением и надеждой поглядывал на ее крупные руки, на все еще крутые ее плечи.

Хорошо натоптанная тропинка — наверно, дед Сергей ходил по ней каждый день много раз — петляла между густыми зарослями орешника, огибала толстенные дубы, корни которых выползали на тропинку, толстые, как тропические удавы. Кое-где на дорожке валялся прошлогодний, выкатившийся из травы желудь. Бабушка нагибалась, поднимала и прятала в карман.

Маленькая калиточка, сбитая из тоненьких жердочек, сухо скрипнула, пропуская Павлика на пасеку, в этот сказочный, заколдованный, как ему казалось, уголок земли, а черепа сверху смотрели на него недоброжелательно и страшно.

—           Бабуся, а чьи это головы? — шепотом спросил Павлик.

—           Черепа-то? А эта вон, видишь, поменьше, все зубья целые? Это бычка нашего, Буренкинова сыночка. Ногу сломал, пришлось прирезать. А эта вон, с клыками,— волка дед стрелил. А эта вон, узенькая, лиса к нам во двор повадилась, трех кур, поганка, зарезала...

—           А зачем? — спросил Павлик о том, о чем уже спрашивал Кланю.

—           А чтобы звери стороной обходили...

—           Они боятся?

—           Ну да... Вроде ихнего кладбища, звериного... На кладбище-то страшно?

—           Страшно.

—           Ну вот. Раньше-то у деда,— продолжала бабушка,— собака тут была... Сгубили лихие люди, то ли со стеклом, то ли с иголкой мяса подкинули... Хорошая собака была... Жданкой звали...

—           А ее череп тоже тут?

—           Нет. Отец в лесу схоронил, честь по чести...

Павлик с удивлением смотрел на высокие пни, в

каждом из них была дырочка. «Летка»,— сказала бабушка. В нее влетали и вылетали пчелы. Стояло долбленое корытце с чистой водой,— наверно, затем, чтобы пчелы пили. Дверь в омшаник была открыта, оттуда веяло погребной сыростью, влажной прохладой, кислым запахом овчины. Бабушка остановилась на пороге, нерешительно заглянула внутрь. Павлик спрятался за ее спину.

—           Ты дома, отец? — спросила бабушка.— Со свету-то ничего не видать.

Послышался не то стон, не то кряхтенье, скрипнули сухие доски, и недовольный голос деда Сергея спросил:

—           Чего нелегкая принесла?

—           Так ведь вроде ты в Подлесное вчера ходил, отец.— Голос у бабушки стал добродушно-ласковый, мягкий: она, видимо, все-таки боялась, что дед ее выгонит.— Так вот я узнать хотела... как там Маша? Живая?

—           Живая,— недовольно буркнул старик.

Павлик осторожно выглянул из-за спины бабушки.

Дед сидел на топчане с забинтованной грязной тряпкой головой, на правой руке тоже была повязка — с пятнами крови. Яркий квадрат солнечного света, падавшего в дверь, лежал на земляном полу; у топчана стояли ярко освещенные побитые дедовы лапти, на них тоже была засохшая кровь. На стене, над головой деда, висела берданка.

Только присмотревшись, бабушка разглядела забинтованную голову деда.

—           Батюшки, да что это с тобой, отец? — Легко и быстро вошла она в землянку, оставив Павлика на пороге.— Неужто избили?

—           Не видишь?

—           Кто?

—           Серов... Афанасий... да Трофим Косой... Помнишь, топор отнял?

                Дай-ка  погляжу...   Грязной  тряпицей  завязал,

черт старый,— так ведь и дурная кровь прикинуться может... Да сиди ты! — прикрикнула бабушка, и Пав-лик опять услышал в ее голосе властные ноты.— Болит-то здорово?

—           Болит, конечно... всю черепушку раздолбали, ироды...— В словах деда уже не слышалось недовольства и гнева, он только мычал от боли, когда бабушка отдирала от раны присохшие тряпки. А она деловито и умело, словно всю жизнь перевязывала раны, разматывала окровавленную тряпицу.

—           Чем это тебя?

—           Да палками били... видно, убить боялись, собаки!

—           Павлик! — повернулась бабушка.— А ну-ка возьми бадейку, сбегай к родничку. Видел, как мимо шли?

—           Видел.

—           Ну беги! А я на кордон — трилистничка принесу. Вмиг затянет.

Павлик взял стоявшую на столе бадейку и побежал за водой. Страх перед черепами немножко прошел — очень уж интересно было: кто и за что избил деда, которого, по словам бабушки, все боялись как огня. Желая знать, что дед станет рассказывать, Павлик быстро сбежал по тропинке к роднику, зачерпнул половину бадейки воды,— бадейка и сама была тяжелая. Проливая на ноги воду, пошел обратно. Но шел медленно, ждал, пока его снова догонит бабушка.

Но когда он вернулся в омшаник, бабушка и дед сидели рядышком на топчане и дед продолжал рассказывать :

—           Ну, иду я и думаю: как же это мне их не уговорить?.. Сама же помнишь, как поженились, лес до самого Подлесного был,— весь покрали, порубили... Теперь, я вчера поглядел, овраги-то все дальше ползут, гложут землю. И урожаи не те стали. Почему? А лес потому что весь изничтожили. А лес, он влагу дает, против суховея первая защита... Как этого не понять?..

—           Принес? — перебила бабушка, оглядываясь на Павлика.— Давай сюда.— И вздохнула:—Волосы бы тебе, отец, выстричь надо... Знала бы — ножницы прихватила...

—           Нельзя. В рану мелкий волос набьется... В четырнадцатом на фронте одному так же вот выстригли; потом, как заросло, опять резать пришлось...

—           Ну-ну, дальше что?..

—           Ну, думаю, как уговорить? Скажу. «Так и так, б_ратцы, откажитесь валить красоту такую... Люди же, не волки... Для вашей же пользы... для детей ваших...» А на всходе избушка мазаная, знаешь?

—           Не знаю чья.

—           И я не знал... Только подхожу — Шакир, этот басурман, на плетне собачью шкуру свежую вешает... Подхожу, значит... «День, говорю, добрый». Молчит. «Чего, спрашиваю, делаешь?» А он на меня как зыркнет глазами, чисто зверь... «А вот, видишь,— говорит.— Был у меня собака однорукий, как брат родной все равно. Он спал, я ему голова рубил. Как родного брата, говорит, убил». А я посмеялся. «Жалко?» — говорю. А он на меня снова зверем: «Знаешь, говорит, почему такой собака хороший убил?»—«Не знаю»,— говорю. «Пойдем, покажу». Пошел я с ним в мазанку. А там на полу, значит, лежит его старуха да трое детишек, вроде три шкелета махоньких. А он засмеялся так страшно, только зубы оскалил, и ко мне: «Сичас из безрукой собаки бишбармак кушать будем. Оставайся, гостем будешь». Ну я задом-задом и вон из избы: потому, вижу, не в себе человек. Пошел дальше — чего, думаю, с басурманом говорить. Пошел по селу, а ко мне навстречу — Трофим Косой. Со всех ног бежит и от радости глаза на лоб лезут. «Нанимать идешь?» — кричит. Ну, значит, на лее топоры нанимать. Остановился я. Тут другие подошли, и гляжу, уж которые с топора-ми да пилами. И Серов тут же, кровосос этот. Ну и стал я их урезонивать: дескать, где ваша совесть, человеки? Ну, они и загалдели... А чего же я один супротив десяти-то сделаю? И бердану, дурак, дома оставил — для острастки бы взять надо...— Дед помолчал, облизнул запекшиеся губы.— Часов, поди-ка, пять до дому шел... от дерева к дереву...

Павлик стоял и слушал.

—           Попить дай, Настя,— глухо сказал старик. Напился, вытер шершавой ладонью губы.— Стало быть, будут рубить, мать. Не спасти...— И маленькая слеза прокатилась у него по щеке и спряталась в бороде.

На обратном пути Павлик все думал и думал о дедушке. На этот раз дед показался ему другим человеком — словно что-то надломилось, пошатнулось в этом властном и жестоком старике,— в нем появилось что-то от больного, обиженного ребенка. И в голосе его звучали совсем другие ноты — недоумевающие и горькие. Несмотря на жестокую обиду, которую ему нанесли, он, наверно, все же сомневался теперь в свой правоте. Перед глазами Павлика вставал образ Шакира, убивающего любимую собаку: «Он спал, я ему голова рубил»,— для того чтобы накормить детей. Это было страшно... Закрыв на мгновение глаза, Павлик видел Шакира со шкурой «однорукой собаки», видел детей, лежащих почти без чувств в мазанке на земляном полу...

—           Бабуся, а почему дедушка сегодня так много говорил? — спросил Павлик, когда они подходили к дому.

—           А разве я знаю? — откликнулась та, на миг обернувшись. Глаза у нее были влажные.— От обиды, наверно, Пашенька. Легко ли? За всю жизнь его пальцем здесь никто не тронул, боялись. А тут ну-ка, малость не убили, да еще палками. Вот он и говорит без останову, чтобы сердце заговорить... Он с войны вот такой же пришел... за какую-то провинность аль, может, и просто так унтер ему два зуба вышиб, еще в пятнадцатом... Тогда-то  он  и  ожесточился   сердцем...  приехал сюда... «Пусть, говорит, теперь лучше меня боятся...» Вот так-то, милый... Павлик спросил:

—           А в этих пеньках на пасеке мед?

—           Да, милый.

—           Он сладкий?

—           Известно, сладкий. Не пробовал разве?

—           Не помню.

Бабушка тяжело вздохнула.

—¦ А где же тебе помнить! С шестнадцатого, поди, на голодном пайке. О-хо-хо!

Павлик еще спросил, смущаясь и сам не понимая причины своего смущения:

—           И сейчас мед?

—           В ульях? Конечно. Пчелки-то работают, трудятся.— И, держась за перила крылечка, бабушка пытливо оглянулась на Павлика и спросила с любовью и жалостью : — Медку хочется?

Павлик не ответил, потупился, на бледных щеках вспыхнули красные пятна.

—           Попрошу у него,— со вздохом пообещала бабушка. И, тяжело присев, почти упав на нижнюю ступеньку, негромко сказала: — Видишь, Пашенька... ежели бы не этот мед, мы бы тоже теперь с голоду помирали. Он-то, дед, и в прошлом годе домой ни одной чашки

меду не принес, все берег. А к зиме, как выкачал, повез в город да и продал. Привез оттуда цельный мешок муки, по нынешним голодным временам — богатство целое... Вот и жили всю зиму, ели... Потому и ныне скупится. Он ведь и сам в рот не берет. «А чего зимой  жрать станем?» — говорит... Вот и суди — не от жадности это, от нужды великой...— И неожиданно всплеснула руками и, кряхтя, взявшись обеими руками за перила, встала.— Господи боже, прямо из ума вон! Он же, поди-ка, со вчерашнего утра не ел. И как это я сразу не хватилась, дура старая! — Тяжело переставляя отекшие ноги, немного боком, как всегда, она поднялась на крыльцо. И уже оттуда повернула к внуку доброе, обеспокоенное лицо.— Пашенька! Я сейчас похлебки в котелок налью, да лепешек положу, да огурцов нарву... Снесешь, миленький? Ноги у меня отказывают,    находились    за    шестьдесят    лет...    Снесешь,Пашенька?   Он   теперь   тебе   ничего...   сам   ушиблен¬ный...

Павлик испуганно смотрел на бабушку, глаза были , полны вновь вспыхнувшего страха,

—           Не бойся, глупенький... Я вон еще Андрейку да Кланю покличу, чтоб, значит, тебе одному не страшно.

А сама-то не дойду я... моченьки снова нет. Андрейка!

Ира!

На крылечко, едва видимое за плетнем, выбежала, прыгая на одной ноге, Ира. Белые волосы при каждом прыжке тоже смешно прыгали.

—           Чего, бабушка Настя? — во весь голос весело закричала она.

—           Сходите-ка вот с Пашенькой на пасеку... Сергею Павлычу обед отнесть.

—           А Андрейки дома нету! — опять во весь голос прокричала Ира.

—           Где же он?

—           В покос с маманей ушли! На Березовы Рукава!

—           А ты что же не пошла?

—           А я ногу вчерась на гвоздь напорола! — весело ответила девочка и, кружась на месте, запрыгала на одной.ноге.

—           Ну, ТУТ недалече! Сходи с Пашей. А то ему одному... боязно. Боязно? И-хи-хи! Ну ладно! Я туда и на одной ножке доскакаю!

Торопясь и охая, бабушка пошла к дому, собрала скудный обед, завязала его в вылинявшую синюю тря-почку и снова вышла на крыльцо. Там на ступеньках сидел смущенный Павлик. Передавая узелок с едой, бабушка сказала:

—           А ты в омшаиик-то и не входи. Поставь на столик да шумни: дедушка, мол, обед принесли! И — сразу домой. Он, поди-ка, лёжмя лежит — здорово ему,

бедному, голову покорежили.

Павлик нехотя взял узелок и вышел за ворота, где, сидя на бревнышке, дожидалась смеющаяся, как всегда, Ира.

—           Ты чего скучный такой? — блестя глазами, спросила она.

—           Та-а-ак.

Дети пошли по знакомой тропинке. Впереди, то прихрамывая, то скача на одной ножке,— Ира, за ней — смущенный Павлик. Опять в его сердце проснулся страх перед дедом, в ушах зазвучал грозный окрик: «Не целовать надо, а пороть хорошенько, чтоб свету невзвидел!» И ноги шагали все медленнее, и холодком обливалось сердце... А если дед вовсе не лежит, а уже ходит по пасеке и неожиданно вывернется из-за куста и схватит за плечо,— тогда ведь не убежишь. А?

Ира упрыгала далеко вперед и, поджав больную ногу, остановилась, ожидая Павлика. Он подошел. Девочка, ехидно прищурившись, смотрела на него, глаза ее смеялись.

—           А что,— спросила она, щурясь,— у вас в городу

все мальчишки такие трусихи?

Павлик поднял обиженные глаза,

—           Я не трус!

Почесывая больной ногой здоровую, девочка в упор смотрела на Павлика,— в глазах у нее струился, переливался дразнящий смех.

—           А я, что ли, не видю! — воскликнула она.—

Ужаки спугался? Спугался! Через канаву прыгнуть

спугался? Спугался. Купаться в озере спугался? Тоже спугался.

Павлик с робкой просьбой посмотрел на девочку. Ему хотелось сказать, что купаться сначала он не хотел только потому, что думал, надо раздеваться догола, а ему было стыдно купаться вместе с девочкой, даже с такой маленькой, как она. Но ничего не сказал и, покраснев, опустил глаза.

—           И деда боишься! Аж позеленел весь! — И, ловко повернувшись на одной ноге, опять весело запрыгала по тропинке. Потом, уже у самой пасеки, остановилась, протянула худую, черную от загара руку.— Давай уж снесу,— покровительственно и презрительно предложила она и захихикала.— А то, не ровен час, портки запачкаешь!

—           Какие портки? — спросил Павлик, уже протягивая узелок.

—           А вот эти! — И Ира подергала его за коротенькие, с пуговками по бокам вельветовые штанишки.

Кровь бросилась Павлику в лицо, он поспешно рванул узелок к себе. Вся его мальчишеская гордость возмутилась — он вспомнил, как хотел стать матросом и

бесстрашно, не прося у врага пощады, погибнуть под волнами.

Потом почувствовал, как щеки медленно холодеют,— отливала от них кровь, и сердце забилось часто и громко; он слышал это, не прикладывая к груди рук.

Решительным, даже надменным жестом он отстранил эту дрянную девчонку от калитки, открыл сухо скрипнувшую дверцу и, выпрямившись, пошел к землянке.

А Ира, весело хихикая, поскакала сзади, приговаривая на ходу: 

—           А он тебя выпорет! И-хи-хи-хи! Выпорет! Выпорет! Выпорет!

Дверь в омшаник была открыта. Солнечный квадрат падавшего внутрь света сместился правее, на его дальней грани стояли разбитые дедовы лапти.

Остановившись на пороге с таким чувством, с каким останавливаются перед прыжком в ледяную воду, Павлик сказал ломким, чужим голосом:

—           Дедушка, я вам обед принес

Дед ответил не сразу. В прохладной темноте землянки неподвижно блестели глаза, тусклой длинной полоской вырисовывалось дуло берданки.

—           Поставь здесь! — после молчания, которое показалось Павлику очень долгим, сказал дед, и рука его, вытянувшись в освещенное солнцем пространство,

ткнула в чурбан, стоявший у койки и заменявший одновременно и стол и стул.

Если бы Павлик был один, он, наверно, не решился бы подойти к кровати деда, но сзади, в двух шагах, стояла, хихикая в кулак, беловолосая девчонка, которую он теперь ненавидел.

Он сделал два шага, отделявшие его от чурбака, положил узелок и, увлекаемый совершенно неведомым ему чувством, подчиняясь какой-то волне, которая вдруг подхватила его и куда-то понесла, сказал, глядя прямо в светлые, неподвижные глаза:   .

—           А я тебя не боюсь! Ты папу моего не любишь.

И маму не любил. И не хотел, чтоб она была моя мама.

Ты злой. А я тебя все равно не боюсь.

Несколько минут в землянке было тихо. Павлик ждал, что вот-вот раздастся звероподобный рык и дед

бросится на него. Хотелось повернуться и бежать, но он стоял не двигаясь и не дыша.

Потом в полосу солнечного света вытянулась морщинистая загрубелая рука деда, вытянулась и устало махнула:

— Иди! Не до тебя мне.

Павлик повернулся, вышел и прошел мимо Иры, не взглянув на нее, словно она была не живой девчонкой, а деревом, или столбом, или камнем. Быстро пошел по тропинке к калитке. Сначала слышал, как Ира сзади торопливо прыгала на одной ножке и что-то виновато щебетала. Но он пошел быстрее, почти побежал, и отвратительная эта девчонка отстала.

Придя на кордон, Павлик залез на сеновал и, уткнувшись в сено лицом, заплакал радостными и горькими слезами.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Похожие фото (0)
Это наш спорт
Точно по расписанию пришла в Россию зима — в первых числах декабря установился надежный снежный покров, столбик термометра даже в полдень заметно не дотягивал до нулевой отметки. Дни стали короче. Но Виктору казалось, что и сутки уменьшились,
Рассказ о поминках -
Кто не был на поминках,то не знает,что такое сама жизнь! Дни ее были сочтены. Все знали, не сегодня завтра наступит конец, и все же на что-то надеялись. Для каждого из нас она была тем звеном, которое соединяет всех. Трудно представить, что ее
Рассказ спортивный
В тот вечер, когда Виктор устраивался в общежитие, Надя сообщила матери: —           В стройтресте новый парень появился. Возвратился после службы. Спортсмен, мастер спорта. —           Спортсменов нынче много вокруг. Ты мне лучше скажи, давно ли
Рассказ
Шла пятая послевоенная весна. Еще не все воронки от снарядов были перепаханы, и вот теперь, заполненные талыми водами, они напоминали огромные блюдца. Земля не торопилась заглатывать влагу, она пила ее медленно, как бы причмокивая. Андрей Анохин
Рассказ
Весна началась не сегодня, но, как она началась, проглядели. В пасмурные, тягучие дни, когда моросил по снегу мартовский дождик вперемежку со снежной крупой, грачиный грай не так-то уж был слышен. Но однажды ночью взыграл ветер и невесть откуда
Рассказ
Столько волнений с утра! У сапожника Никита пропал аппетит. Весь день ничего не ест, не ест и на следующий. Никто, однако, не верит, что аппетит у него пропал от переживаний. Пива перебрал накануне, утверждают односельчане. С похмелья ничего в горло
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.
Популярное
Реклама